Спустившись в помещение, где громко ревут машины и ездят вверх-вниз огромные цилиндры, ахеец беседует с чудищем, похожим на гигантского металлического краба. Что-то подсказывает ему, что тварь слепа, однако (опять-таки если слушать внутренний голос) прекрасно находит дорогу без помощи глаз. Герой встречал на своем веку немало храбрых мужей, утративших зрение, и посещал немало гадателей или оракулов, наделенных взамен даром предвидения.
– Я желаю обратно, воевать под стенами Трои, – заявляет он. – Чудовище, сейчас же верни меня туда.
Краб разражается рокотом. Он изъясняется на языке собеседника – ну, то есть цивилизованных людей, – но так отвратительно, что речь его напоминает яростный грохот прибоя о каменистый берег.
– Впереди… у меня… у нас… долгое странствие… о благородный… Одиссей, достопочтенный сын Лаэрта. Когда оно скончается… порешится… окончится… мы надеемся отвернуть… возвратить тебя… к Пенелопе и Телемаху.
«Да как она посмела, эта одушевленная груда железа, коснуться имен моей жены и ребенка своим невидимым языком?» – закипает мужчина. Будь у него хоть самый завалящий меч, хоть самая простая дубина – Одиссей разбил бы ненавистную тварь на кусочки, раскроил бы ей панцирь и вырвал сей поганый орган голыми руками.
Покинув чудовище, сын Лаэрта идет на поиски прозрачного пузыря, откуда он мог бы взглянуть на звезды.
В этот раз они неподвижны. И не мерцают. Покрытые ссадинами ладони героя ложатся на холодное стекло.
– Богиня Афина… пою твою преславную силу и ясные очи, Паллада Афина, необорная, мудрая дева… услышь мой глас.
Бессмертная Тритогения… непорочная защитница града, могучая и грозная в битвах; славная рожденьем из ужасной главы громовержца… облаченная в ратный доспех… Златая! Блистательная! Внемли молитве.
О чудная небожительница… добычелюбивая… потрясающая длиннотенною пикой… сошедшая в мир, словно буря, с божественной маковки эгидоносного родителя Зевса… когда и небеса трепетали, объятые страхом… и колебались, покорные силе Лазурноокой… К тебе взываю.
О дщерь Эгиоха, Третьерожденная, грозная Паллада, отрада наших сердец… воплощенная мудрость, покрытая неувядаемой славой… радуйся! Прошу, исполни мое желание.
Одиссей размыкает веки. Лишь немигающие звезды да собственное отражение в окне являются его серым глазам.
Третий день полета.
Сторонний наблюдатель – скажем, некто, наблюдающий за кораблем в очень мощный оптический телескоп с орбитального земного кольца, – увидел бы в «Королеве Мэб» удивительный копейный наконечник, составленный из опутанных решетками сфер, овалов, резервуаров, ярко раскрашенных прямоугольников, многораструбовых реактивных двигателей, соединенных по четыре, и массы черных углепластовых шестиугольников, собранных вокруг сердцевины из цилиндрических жилых отсеков, которые, в свой черед, балансируют на вершине колонны из все более ослепительных атомных вспышек.
Манмут отправляется в лазарет навестить Хокенберри. Мужчина довольно быстро выздоравливает, отчасти благодаря процессу нейростимуляции заполнившему послеоперационную палату на десять коек запахом грозы. Маленький моравек несет цветы из обширной оранжереи судна: судя по сведениям, выуженным из банков его памяти, так полагалось еще перед Рубиконом, в двадцать первом столетии, откуда явился этот человек – или хотя бы его ДНК. На самом же деле при виде букета Хокенберри разражается смехом и признается, что никогда еще не получал на своей памяти подобных знаков внимания. Впрочем, память – вещь ненадежная, тут же уточняет больной, особенно если она касается прошлой жизни на Земле – его настоящей Земле, планете университетского схолиаста, а не служителя своенравной Музы.
– Это большая удача, что ты квитировался на «Королеву Мэб», – говорит Манмут. – Кому еще хватило бы анатомических познаний и хирургических навыков, чтобы тебя исцелить?
– Только паукообразному моравеку, который, по счастью, увлекался медициной, – согласно подхватывает Хокенберри. – Мог ли я знать, когда был представлен Ретрограду Синопессену, что через каких-то двадцать четыре часа он спасет меня от смерти? Чего не случается!
Европеец не находится, что ответить. Примерно спустя минуту он произносит:
– Я слышал, вы уже толковали с Астигом-Че по поводу всего произошедшего. Не будешь против обсудить это еще раз?
– Да нет, конечно.
– Это правда, что тебя зарезала Елена?
– Правда.
– И что единственной причиной было ее нежелание, чтобы супруг Менелай когда-нибудь прознал о ее предательстве после того, как ты квант-телепортировал его обратно в ахейскую ставку?
– Думаю, да.
Хотя Манмут и не большой знаток выражений человеческих лиц, даже он ощущает печаль собеседника.
– Но ты говорил Астигу-Че, будто вы с Еленой были близки… были когда-то любовниками.
– Ну да.
– Тогда прошу простить мое невежество в подобных вопросах, доктор Хокенберри, однако, на мой непросвещенный взгляд, Елена Троянская – весьма испорченная дама.
Несмотря на кислый вид, схолиаст улыбается и пожимает плечами.
– Она всего лишь плод своей эпохи, Манмут. Нам не понять, в какое жестокое время и в каких условиях закалялась ее душа. Еще преподавая в университете, я всегда обращал внимание студентов на то, что любые попытки гуманизировать историю, рассказанную Гомером, как-то подогнать под рамки современной щепетильности, обречены на крах. Эти герои… эти люди … хотя и до мозга костей человечные, застали самое начало нашей так называемой цивилизации, до зарождения современных гуманистических ценностей оставались тысячелетия. С этой точки зрения, нам так же трудно постичь действия и побуждения Елены, как, например, почти абсолютное отсутствие милости в душе Ахиллеса или беспредельное вероломство Одиссея.