Олимп - Страница 124


К оглавлению

124

– А у нас детей совсем не было. – Хокенберри потирает лоб. – Так мне кажется. Когда пытаюсь припомнить свою настоящую жизнь, все как-то расплывчато, скомкано, зыбко. Я словно ушедший ко дну корабль, который вытащили на поверхность, а воду полностью откачать не потрудились – так, лишь бы держался на плаву. А сколько трюмов еще затоплено.

Ахеец равнодушно косится на собеседника; он явно ничего не понял, но и вопросов задавать не собирается.

В ответ ученый внезапно пронизывает царя-полководца сосредоточенным, острым взглядом.

– Нет, ты мне скажи, если сможешь… Вот скажи мне, что это значит – быть мужчиной?

– Что это значит? – переспрашивает грек.

Открыв последние два сосуда, один из них он протягивает Хокенберри.

– Д-да-а… Прошу прощения, да. Быть мужчиной. Стать им. В моих краях обряд инициации прост – получить ключи от машины… или переспать с кем-нибудь в первый раз.

Одиссей кивает.

– Переспать – это важно.

– Но ведь не в этом же дело! А, сын Лаэрта? Так что же такое – быть мужчиной? Человеком, если на то пошло?


– Это становится интересным, – передает Манмут своему другу по личному лучу. – Я и сам задавался подчас таким же вопросом, и не только в попытках постичь тайну сонетов Шекспира.

– Все задавались, – отзывается Орфу. – Любой из нас одержим человечностью. Я имею в виду – любой моравек. Похоже, в нашей программе и в искусственной ДНК изначально заложено стремление изучить и постичь собственных создателей.

* * *

– Быть человеком? – повторяет ахеец серьезным, немного растерянным тоном. – Так, все, мне срочно нужно отлить. А тебе разве не нужно отлить, Хокенберри?

– Я вот о чем, – настаивает ученый, – по-моему, все дело в последовательности… непротиворечивости… – Последнее слово удается ему со второй попытки. – Непротиворечивости, да. Я о чем? Взять хотя бы ваши олимпиады по сравнению с нашими. Нет, ты послушай!

– Один моравек объяснял-объяснял, как правильно пользоваться уборной… Там что-то вроде пылесоса, и, по идее, моча должна всасываться на лету, но чтоб я провалился, если б хоть раз обошлось без треклятых пузырьков по всей комнате. А ты уже наловчился, а, Хокенберри?

– Двенадцать веков подряд вы, древние греки, вели свои игры, – упирается схолиаст. – Всего пять дней, зато через каждые четыре года. Подумать только, двенадцать веков. Пока их не упразднил один долбаный римский император. Двенадцать веков! Наводнения, мор, чума и прочие язвы – ничто не мешало. Минует четыре года – и любые сражения утихают, и ваши атлеты съезжаются к подножию Олимпа со всех концов земли, дабы почтить богов и помериться силами в колесничных гонках, беге от черты, борьбе, диско– и копьеметании, в этом вашем панкратионе – чудовищной смеси реслинга и кикбоксинга, которой я, к счастью, ни разу не видел, и, бьюсь об заклад, ты тоже. Двенадцать веков подряд, сын Лаэрта! Когда же мой народ решил вернуться к прославленным играм, и века не проходило, чтобы по меньшей мере три олимпиады не отменили по причине войны, страны то и дело отказывались присылать участников из-за мелочных обид, случалось, террористы мочили спортсменов-евреев…

– Мочились? Ага. – Одиссей отпускает пустой сосуд прыгать на веревочке, а сам разворачивается, готовясь уплыть. – Отлить надо. Я щас.

– А может быть, единственное, в чем человек последователен, это… Как там выразился Гомер? «Любим всем сердцем пиры, хороводные пляски, кифару, ванны горячие, смену одежды и мягкое ложе».

Лаэртид замирает у полураскрывшейся двери.

– Гомер – это кто?

– Ты его не знаешь. – Ученый допивает вино. – Зато тебе известно, что…

Он обрывает речь на полуслове. Ахейца уже и след простыл.


Манмут минует шлюз, на всякий случай привязывается и, цепляясь за лестницы и перила мостков, движется вдоль корпуса «Королевы Мэб». Маленький моравек находит Орфу у входа в грузовой отсек, в глубинах которого покоится, ожидая спуска, «Смуглая леди»: иониец наваривает на дверь небольшую заплату.

– Не очень-то содержательный получился у них разговор, – сетует европеец по радиосвязи.

– Так ведь это общая черта всех разговоров на свете, – откликается гигантский краб. – Даже наших.

– Да, но мы не напиваемся во время бесед.

Искры от сварки озаряют ярким сиянием корпус, конечности и датчики Орфу.

– Учитывая, что моравеки не усваивают алкоголь, чтобы взбодриться или же успокоиться, теоретически ты, конечно, прав. Зато мы очень мило болтали, пока ты страдал от нехватки кислорода, был опьянен токсинами переутомления и в придачу, как сказали бы люди, наложил от страха в штаны, так что бессвязный треп Одиссея и Хокенберри не так уж дико прозвучал для моих ушей… хотя у меня и ушей-то нет.

– Интересно, что сказал бы Пруст о сути человека? – подначивает Манмут. – Или мужчины, если на то пошло?

– Ах, Пруст, этот зануда, – отзывается иониец. – Сегодня утром его перечитывал.

– Ты мне однажды пытался растолковать, по каким ступеням он поднимался к истине, – произносит маленький моравек. – Правда, сначала их было три, потом четыре, потом снова три, потом опять четыре. Если не ошибаюсь, я так и не услышал вразумительных объяснений по этому поводу. И вообще, по-моему, ты сам тогда утратил нить рассуждений.

– Это была проверка, – громыхает краб. – Внимательно ты слушаешь или прикидываешься.

– Как скажешь. А мне кажется, у тебя был просто «бзик моравека».

124