– И все-таки французы вместе с Новым Европейским Союзом передали чертежи машины времени Халифату, – сказал Харман. – Зачем?
Просперо воздел морщинистые, опутанные синими венами руки, будто желая благословить собеседника.
– Члены Союза водили близкое знакомство с учеными Палестины.
– Интересно, – проговорил мужчина, – мог ли торговец редкими книгами Вилфрид Войнич, живший в начале двадцатого века, представить себе, что в его честь окрестят расу саморазмножающихся чудовищ?
– Мало кто из нас подозревает, какое наследие оставит после себя, – изрек седовласый маг, по-прежнему не опуская воздетых дланей.
Мойра вздохнула.
– Может, закончите ваши странствия по мглистым долинам памяти?
Харман посмотрел на нее.
– А ты, грядущий Прометей, прикрыл бы хозяйство, хватит уже твоему красавцу на меня пялиться. Если это игра в гляделки, так он победил: я первая моргнула.
Мужчина покосился вниз и спешно запахнул свой халат, полы которого разъехались в самом начале беседы.
– Ближайший час вагон будет проезжать над Пиренеями, – продолжала дама. – Теперь, когда у Хармана в голове завелся не только градусник телесных утех, нам найдется что обсудить и решить по дороге. Предлагаю: пусть наш Прометей идет наверх, примет душ и оденется. Дедуля может пока вздремнуть. А я, так и быть, помою посуду.
Ахиллес размышляет, не слишком ли он погорячился, вынудив Зевса низвергнуть себя в глубочайшую и темнейшую бездну преисподнего мира. А ведь поначалу затея казалась такой остроумной…
Во-первых, здесь нельзя дышать. Теоретически квантовая сингулярность его погибели от руки Париса должна защищать Пелида от смерти, но не спасает от першения в горле, саднящего кашля и падения с высоты на раскаленный, точно вулканическая лава, черный валун, пока напоенная метаном атмосфера травит и разъедает легкие. С тем же успехом можно вдыхать кислоту.
Во-вторых, этот самый Тартар – прескверное место. Чудовищное давление – а оно в этих краях такое же, как на уровне двухсот футов ниже поверхности земного моря, – больно сжимает каждый дюйм человеческого тела. Жара нестерпимая. Простого смертного, хотя бы и героя вроде прославленных Диомеда и Одиссея, давно убило бы, но даже и полубог Ахиллес тяжко страдает. Кожа его покрылась багровыми и белыми нарывами, а на открытых участках вздуваются все новые волдыри.
И наконец, в-третьих, мужеубийца ослеп и почти оглох. Смутные, все проницающие отблески вулканов не дают возможности ясно смотреть, ибо красноватая мгла колеблется из-за невероятного давления и плотного облачного покрова, из-за густого дыма, который валит из неостывших кратеров, и беспрестанной завесы кислотного ливня. Спертая, палящая атмосфера давит на ушные перепонки героя, так что любые звуки представляются ему приглушенными раскатами барабанов и многотонными шагами под стать свинцовым ударам внутри готовой расколоться черепной коробки.
Просунув руку под кожаные доспехи, Ахиллес проверяет, на месте ли крохотный механический маячок. Изобретение Гефеста слегка пульсирует. По крайней мере не треснуло под кошмарным давлением, от которого так страдают глаза и барабанные перепонки кратковечного смельчака.
Где-то среди адского мрака герою мерещатся громадные движущиеся тени, но даже самые яркие багровые вспышки не дают разглядеть, кто или что бродит рядом в ужасной ночи. Ясно одно: существа эти чересчур велики и странно сложены, чтобы оказаться людьми. Кем бы они ни были, пока что им нет никакого дела до человека.
Быстроногий Ахилл, сын Пелея, предводитель бесстрашных мирмидонцев и благороднейший из героев Троянской войны, полубог в испепеляющем гневе, лежит, раскинув конечности, ослепший и оглохший, на жарком пульсирующем камне и тратит последние силы на то, чтобы не задохнуться.
«А может, – думает он, – надо было придумать другой план, как одолеть Громовержца и воскресить мою милую?»
От одной лишь мысли о Пентесилее мужчина готов расплакаться, будто ребенок. Впрочем, ребенком-то он как раз и не лил слез. Ни разу. Мудрый Хирон учил его не поддаваться чувствам – не считая, конечно, злости, ярости, ревности, голода, жажды и полового влечения, столь важных в жизни воина, – но чтобы рыдать от любви? Услышав такое, благородный наставник разразился бы резким хохотом и как следует огрел бы юного питомца тяжелым посохом. «Любовь – еще одно название блуда», – сказал бы кентавр, а потом во второй раз хватил бы семилетнего Ахиллеса палкой по виску.
Но самое обидное, от чего в этом зловонном аду на глаза мужеубийцы наворачиваются слезы: среди бурлящих страстей, в сокровенной глубине сердца Пелид понимает, что не дал бы ломаного гроша за жизнь амазонки – свидетели боги, она же явилась к нему с отравленным копьем в руке! – и сожалел бы лишь о времени, потраченном на убийство грудастой девахи с конем. Однако вот он, герой из героев, мается в преисподней после горячей ссоры не с кем-нибудь, а с владыкой Зевсом, и все из-за нескольких капель эликсира траханой Афродиты, пролитых на смрадное тело царицы.
Во мгле вырисовываются три исполинские фигуры. Существа приближаются, и воспаленные, слезящиеся очи Ахилла различают в них женщин – если это название подходит к великаншам тридцати футов ростом, чьи груди весят больше, чем весь Пелид. Нагие тела расписаны яркими красками, пестрый рисунок виден даже в багровых зарницах вулканов. Лица у незнакомок вытянутые и на редкость безобразные, волосы не то извиваются в перегретом воздухе подобно спутанным гадюкам, не то на головах и впрямь змеиные клубки. Мужчина распознает голоса лишь потому, что каждый слог нестерпимым рокотом перекрывает общий шум.